— Вы тоже сделайте перекур, — приказал он нехорошо косившейся на Тибурона шайке головорезов. — Без меня не продолжайте.
Щавель и Жёлудь стояли у ворот, глядя в спину уходящему учителю испанского.
— Как же так, батя, — удивился Жёлудь. — С басурманином поручкались, за одним столом ели и живым отпустили?
— Он нормальный человек. — Щавель никогда не признался бы сыну, что нынче ночью по самое горло напился крови и сегодня не хотел её. — Что с того, что он басурманин? Привыкай, нам ещё по Орде идти.
— Не похож он на басурманина, — заметил Жёлудь тоном повидавшего всякое мужика. — Какой-то он русский и одевается как простой землероб.
— Типичный басурманин, — был ответ отца. — Даже Лузга признал в нём башкорта. Да и сам он не отрицал, что происходит родом из Орды.
— Если это башкорт, у него должна быть голова как у волка, но без шерсти, уши острые и клыки. Голая кожа, как у человека на лице, у мужиков усы и борода, — пылко заявил Жёлудь. — Недаром они зовутся башкортами. По-басурмански «баш» — голова, «корт» — волк. То есть волкоголовые. Вместо князя у них Организатор, по-ихнему Башорг. Башкорты входят в состав Орды и живут на приграничных с Проклятой Русью землях. Они жутко воют и грабят купцов, оттого с Ордой торговли нет.
— С чего ты взял?
— В газете прочёл.
Жёлудь выудил из кармана и расправил здоровенный разворот. Газета называлась «Аномальная Русь».
— Вон, — указал нужную статью Жёлудь, да там и по иллюстрациям было понятно — устроители таблоида постарались нагнать жути на мещан.
«Башкорты грабят корованы», — прочёл Щавель заголовок, напечатанный вершковыми буквами. «Редкий купец осмелицца заявиться в земли басурманского хана, да и тот смельчак сложит голову, не пройдя дня пути. Лютые башкорты стерегут свою родину, и даже профит >9000 не умягчит их зверских сердец».
— Не верь, — сказал Щавель, убирая растопку в карман. — Это московская газета. Когда ты эту эльфийскую привычку оставишь — бездумно доверять всякому печатному слову?
— Я постараюсь, — сказал Жёлудь и спросил: — А мы будем пытать Тибурона?
— Нет, сынок, — сказал Щавель. — Сегодня не будем.
Далеко за лесом, по дороге от Клина к Москве, в сопровождении тщедушного китайца шагал рослый каторжник с птицей Гру на плече.
— Эх, Тибурон, Тибурон, — шептали его губы, Удав давно не замечал, что говорит вслух. — Я иду к тебе, мой милый. Не бросай меня, дружок.
При этих словах Ли Си Цын печально тряс головой, но не отставал от длинноногого спутника, нагоняя его вприпрыжку.
Когда грусть разлуки переполнила сердце Удава, Отморозок отбежал на обочину, грохнулся на колени, вскинул кулаки к небу и во всю глотку завыл в поднимающуюся полную луну:
— Кендара-а-ат!
— Мать, мать, мать… — привычно откликнулось эхо.
Ночная фишка выпала Михану с двух до четырёх, самое поганое время. Напарником назначили Долгого — долговязого лобастого дружинника, молчаливого и насупленного, словно на чело его наложили проклятие вечной тени. Заступая на пост, Долгий проверил засов, дёрнул на себя так, что тяжеленные воротины качнулись, будто пёрышки, заскрипели недовольно и боязливо. «Пост принял», — доложил мрачный ратник и больше не произнёс ни слова, только прохаживался, держа копьё в опущенной руке, да прислушивался.
Михан же выстаивал фишку, опираясь на древко и так бдя. Спать хотелось, да не спалось. Терзали парня зависть и обида. Недавнего гостя, которого Щавель привёл и за стол рядом усадил, потом, когда Жёлудь Тавота сцапал, Скворец с Литвином увели наверх. Уж ясно было, что встрял гость, а через время командир лично его проводил, едва ли не с почестями. И Жёлудь следом. Дурень стал правой рукой! Но ведь только что вместе на фишке стояли, из одного котелка хлебали, а теперь Жёлудь вознёсся, зато сын наипервейшего в Тихвине мясника, парень справный, опускается на самое дно! Наоборот должно быть — молодцу стоять подле командира, а дураку, пусть и сыну боярскому, тусоваться поодаль.
Как несправедлива жизнь!
Ещё парню хотелось узнать, за что угорел раб Тавот. С той поры, как его утащили наверх, о злосчастном колдуне не было слышно. Известно только, что Лузга добывал плеть, но ни воплей, ни вёдер с кровавой водой из нумеров не поступало. Лузга же на двор выходил, всё огрызался да гавкал отчего-то пуще обыкновенного. Загруженный поручениями Михан не улучил момента подойти расспросить. А Жёлудь и вовсе неродной стал. Ходит гоголем, глядит пушкиным, речи ведёт графом толстым. С тем, каким вышел из Тихвина, и сравнения нет. А всего минуло пять недель.
Пять недель… Парень вздохнул. Кажется, год уже в походе, и повидал всякого, и разное случалось. Всё вместе, а теперь отстранили от движухи. Щавель даже в битве не доверил поучаствовать, отослал за Тавотом. Раненых дружинников взял, а его задвинул, славы лишил. Резня, говорят, была знатная. Мало кто подобную помнит. И вот с этим запросто прокатили! За что ж так, командир? Или не доверяет больше, прознав о разорении склепа Бандуриной? Но Жёлудя-то держит возле себя, в разведку с ним ходит. Понятно, Жёлудь — отпрыск родной. А он кто? Сын мясника. Если припомнить, с отцом Щавель и не разговаривал почти. Как за червя навозного почитал, должно быть. Щавеля не поймёшь, ко всем холоден, а разозлится — такого морозу напустит, что в штаны вот-вот наложишь. Жёлудь таким же становится. В Тихвине был дурак дураком, обычный парень, а как в боях побывал, сразу порода проявилась. Жуткий человек этот Щавель, людей под себя влёгкую гнёт. Дружинники поговаривают, что ему хребет становой сломать в характере, как сухую хвоинку. Вроде даже светлейший князь его побаивается, долгие годы держал вдали от себя. Ему, князю-то, виднее.